Глава 29.

Нас всех в Приэре несколько
удивило, что русская семья, которую Гурджиев встретил в Виши, приняла его
приглашение посетить школу. После приветствия их лично, он велел всем
развлекать их после обеда, а затем заперся в своей комнате со своей
фисгармонией.

В этот же вечер, после другого "банкета", гостям было
сказано, чтобы они пришли в главную гостиную к определенному часу, и они
удалились в свои комнаты. В течение этого времени он собрал всех оставшихся и
сказал, что хочет заранее объяснить эксперимент, который он собирается
провести на дочери русских. Он собрал нас, чтобы сказать заранее, что она
"особенно гипнабельна", и добавил, что она является одним из
немногих людей, которых он когда-либо встречал, восприимчивых к гипнозу
особого рода. Он описал более или менее популярно форму гипноза, которая
обычно состояла в требовании к субъекту концентрироваться на предмете перед
вхождением в гипноз.

Затем он сказал, что этот метод гипноза практиковался на
Востоке и вообще не известен в западном мире. Его невозможно было
практиковать в западном мире по очень важной причине. Это был гипноз с
использованием определенной комбинации музыкальных тонов или аккордов, и
почти невозможно найти что-то подобное в западной (или
"темперированной") шкале. Особенностью восприятия русской девушки
является то, что она действительно чувствительна к комбинациям полутонов, и
это отличает ее от других. Данным инструментом, который может произвести
слышимые различения шестнадцати тонов, он способен загипнотизировать любого
из нас таким, музыкальным, способом.

Затем он наиграл м-ру Гартману на
пианино композицию, которую он написал только сегодня после обеда специально
для этого случая. Музыкальная пьеса приходила к кульминации на особом
аккорде, и Гурджиев сказал, что, когда этот аккорд будет сыгран в присутствии
русской девушки, она немедленно войдет в глубокий гипноз, совершенно
непроизвольно и неожиданно для нее.

Гурджиев всегда садился на большую
красную кушетку в одном конце главной гостиной лицом ко входу, и, когда он
увидел, что русская семья приближается, он дал указание м-ру Гартману начать
играть, а затем жестом просил гостей войти, и в то время, как он их усаживал,
играла музыка. Дочери он указал на стул в центре комнаты. Она села на виду у
всех в комнате, смотря на него и внимательно прислушиваясь к музыке, как
будто очень взволнованная ею. Будучи до того довольно уверенной, в тот
момент, когда игрался особый аккорд, она, казалось, стала совершенно
безвольной, и ее голова упала на спинку стула.

Как только м-р Гартман кончил,
встревоженные родители бросились в сторону дочери, но Гурджиев остановил их,
объяснив что он сделал, а также тот факт, что она была необычайно
впечатлительна. Родители успокоились довольно скоро, но приведение девушки в
сознание заняло больше часа, после чего она еще часа два находилась в
эмоционально неуравновешенном, совершенно истерическом состоянии, во время
которого кто-то, назначенный Гурджиевым, должен был гулять с ней по террасе.
Даже после этого Гурджиев должен был провести большую часть вечера с ней и ее
родителями, убеждая их остаться в Приэре еще на несколько дней и доказывая,
что он не нанес ей какого-либо непоправимого вреда.

Он был, по-видимому,
полностью удовлетворен, потому что они согласились остаться, и дочь даже
обещала ему подвергнуться тому же эксперименту еще два или три раза.
Результаты были всегда такими же, хотя период истерики после возвращения в
сознание длился не так долго.

Было, конечно, много разговоров о результатах
этих экспериментов. Очень много людей казалось чувствовали, что здесь было
молчаливое согласие со стороны девушки, и что не было доказательств, что она
не работала с ним. Даже если это и так, то и без какого-либо медицинского
знания было очевидно, что она была загипнотизирована с ее или без ее
согласия. Ее транс был всегда полным, и в конце всегда случалась беспричинная
и совершенно неконтролируемая истерика.

Эксперименты имели и другую цель. Они
могли продемонстрировать существование некоторой неизвестной нам
"науки", но некоторым из нас они также казались еще одной
демонстрацией метода, которым Гурджиев часто "играл" с людьми; они,
конечно, возбудили новый ряд вопросов о работе Гурджиева, о его целях и
намерениях. Факт, что эксперименты, казалось, доказывали некоторое количество
необычной силы и знания у него, не был, в конечном счете, необходим
большинству из нас. Те из нас, кто был в Приэре по своему собственному
выбору, едва ли нуждались в таких демонстрациях, чтобы доказать себе, что
Гурджиев был, по крайней мере, необычным.

Эксперименты вновь пробудили
некоторые из моих вопросов о Гурджиеве, но более, чем что-нибудь еще, они
вызвали некоторое сопротивление во мне. То, что я находил трудным и что
особенно раздражало в таких вещах, было то, что они склоняли меня идти в
область, где я терялся. Так как мне нравилось в том возрасте верить в
"чудеса" или находить причины и ответы, касающиеся человеческого
бытия — я хотел какого-нибудь ясного доказательства. Личный магнетизм
Гурджиева был часто достаточным доказательством его высшего знания. Он обычно
вызывал во мне доверие, потому что достаточно сильно отличался от других
людей — от каждого, кого я когда-либо знал — чтобы быть убедительным
"сверх" человеком. С другой стороны, я был обеспокоен, потому что
всегда внутренне противостоял казавшемуся очевидным факту: всякий, кто
выдвигается в качестве учителя в каком-нибудь мистическом или потустороннем
смысле, должен быть некоторого рода фанатиком — полностью убежденным,
полностью преданным особому направлению и, поэтому, автоматически
противостоящим принятым обществом, общепризнанным, философиям и религиям.
Было не только трудно спорить с ним — не было ничего, что можно было бы
возразить. Можно было, конечно, спорить о вопросах метода или техники, но
прежде необходимо было согласиться с какой-то целью или намерением. Я был не
против его цели "гармонического развития" человечества. В этих
словах не было ничего, чему бы кто-нибудь мог противиться.

Мне казалось, что
единственная возможность ответа должна лежать в некоторых результатах,
ощутимых, видимых результатах в людях, а не в самом Гурджиеве — он был, как я
сказал, достаточно убедителен. Но что его студенты? Если они, большинство из
них, применяли метод гармонического развития несколько лет, было ли это в
чем-то заметно?

За исключением м-м Островской, его покойной жены, я не мог
найти никого, кто, подобно Гурджиеву, "внушал" бы какой-нибудь вид
уважения простым фактом своего присутствия. Общим свойством многих старых
учеников, было то, что я понимал как "притворную безмятежность".
Они умудрялись выглядеть спокойными и сдержанными или невозмутимыми большую
часть времени, но это никогда не было совершенно правдоподобным. Они
производили впечатление внешне сдержанных, что никогда не выглядело
совершенно правдоподобно (особенно потому, что стоило Гурджиеву слегка
нарушить их равновесие, когда бы он ни захотел сделать это, как большинство
старших студентов приходило в колебание между состояниями внешнего
спокойствия и истерики). Их контроль, казалось мне, достигался сдерживанием
или подавлением — я всегда чувствовал, что эти слова являются синонимами, и я
не мог поверить, что это было желательным результатом или целью, кроме, может
быть, целей общества. Гурджиев также часто производил впечатление
безмятежности, но она никогда не казалась фальшивой в его случае — вообще
говоря, он проявлял все, что хотел проявить, в определенное время и обычно по
некоторой причине. Можно спорить относительно причин и обсуждать его мотивы,
но там, по крайней мере, была причина — он, казалось, знал, что он делал, и
имел направление — чего не было в случае его студентов. Где они, казалось,
пытались подняться над обычными несчастьями жизни с помощью некоторого
пренебрежением ими, Гурджиев никогда не проявлял спокойствия или
"безмятежности", как будто это было целью в себе. Он обычно,
гораздо больше, чем кто-нибудь из его студентов, впадал в ярость или
наслаждался собой в, казалось, неконтролируемом порыве животного духа. Во
многих случаях я слышал его насмешку над серьезностью людей и напоминание,
что было "существенно" для каждого сформировавшегося человеческого
существа, "играть". Он использовал слово "игра" и
указывал пример в природе — все животные знали, в отличие от людей, цену
каждодневной "игры". Это так же просто, как избитая фраза:
"всякая работа, а не игра делает Джека глупым парнем". Никто не мог
обвинить Гурджиева в том, что он не играл. В сравнении с ним, старшие студенты
были мрачны и замкнуты и не были убедительными примерами "гармоничного
развития", которое — если оно было вообще гармоничным — конечно включало
бы юмор, смех и т.д., как аспекты сформировавшегося развития.

Женщины не
могли существенно изменить этой обстановки. Мужчины, по крайней мере, в бане
и в плавательном бассейне, грубо, по-уличному шутили и, казалось, получали от
этого удовольствие, но женщины не только не потворствовали какому-нибудь
юмору — они даже одевали часть "учеников" в спадающие одеяния, которые
ассоциировались с людьми, вовлеченными в различного рода
"движения". Они производили внешнее впечатление служительниц или
послушниц какого-нибудь религиозного ордена. Ничто из этого не было ни
информирующим ни убеждающим в тринадцатилетнем возрасте.