Попытки Жоржетты передать то, что она усвоила за годы, проведенные с Гурджиевым, описаны в последней части ее книги "Отважная машина". Французская пресса назвала книгу шедевром, Жан Кокто написал к ней предисловие, но ни один американский издатель не заинтересовался ею. Поэтому я привожу здесь заключительные главы из нее.
Фонтенбло-Авон, Франция
…В июне 1924 года Маргарет, Джейн и я приехали в Приорэ, где жил Гурджиев, принимая людей со всех концов света.
У меня создалось впечатление, что для Гурджиева Земля как планета слишком мала. В чем проявлялось его подлинное бытие? В его учении, в его писаниях, но никоим образом не в обычной социальной жизни, к которой он относился достаточно пренебрежительно.
Меня ничуть не поразил тот факт, что он мало известен, что он не окружен тысячами последователей. Ни деньги, ни влиятельность не могли открыть двери Приорэ – Гурджиев создавал всяческие препятствия для того, кто пытался проникнуть в мир, которому не принадлежал.
Я никогда не могла приспособиться к эзотерическим культам и доктринам и их бесформенным последователям – я инстиктивно отворачивалась. В противоположность этому, резкость Гурджиева привлекла меня. Здесь царила совершенно другая атмосфера; чтобы находиться в ней, нужно было обладать поистине ненасытной потребностью.
Нужно было слышать, как читали его рукопись – гигантский труд в девяти частях. Мое тихое слушание разочаровывало многих из присутствующих, ожидавших какого-то видимого знака интереса; но я была полностью поглощена процессом усвоения, подобно растению, всю жизнь жаждавшему, чтобы его полили.
"Я не могу вас развить, — говорил Гурджиев, — я могу лишь создать условия, в которых вы сможете развить себя".
Условия были трудны, но не это было моим самым большим горем. Вначале у меня просто разрывалось сердце от того, что наконец-то я нашла долгожданные откровения, но у меня осталось так мало времени2, чтобы полностью посвятить себя им. Но вскоре внутренняя работа, работа с непробужденной частью моего существа дала мне новую необычную энергию. С этого момента я знала, как использовать отпущенное мне время – я представляла себя медовыми сотами, каждая ячейка которых алкала наполнения.
Я ревностно следовала монашескому укладу жизни Приорэ – беседы, чтения, работа в парке. Каждый день я пыталась предугадать стадии, сквозь которые я должна пройти и смеялась над собой, над этим жалким человеческим существом, осмеливавшимся говорить: "Я хочу "быть", "Я посвящу этому всю свою жизнь". Все равно, что сказать: "Я буду работать, чтобы летать, как птица". Путь от головастика до птицы, путь без указательных знаков. Единственное, что я знала – каждый знак ведет к следующему, и ничто на свете – книги, слова или пророчества – не помогут мне заранее узнать, каким будет следующий.
Меня поражало, что некоторые – новоприбывшие в Приорэ – вообще ничего не понимали. Иногда у меня были настолько яркие вспышки "осознания", что меня бросало в жар. С каждым часом во мне росло понимание того, что я никогда не воспитывала свою душу.
Две истории двух личностей… человека и его тени (то есть его "души"). Он приходит и уходит с именем, с ситуацией; его тень – реальность, существующая только благодаря свету – ожидает своего часа и выходит на сцену лишь в конце. Я видела себя, подобно всем остальным человеческим существам, повторяющейся машиной; но я всегда стремилась к другому состоянию. Слишком долго я покоилась в этом иллюзорном "Я", кивая головой, как китайский болванчик, соглашаясь со своими глупостями, постоянно одобряя все свои поступки. Теперь я хотела покончить со старой, автоматической жизнью, такой приятной и такой никчемной; человеческая жизнь ведет в никуда, если она не ведет ко всему. Я начала работать, чтобы измениться, и почувствовала, что отрываюсь от своих корней. Почему я так крепко цеплялась за то, что было мне ненужно, к чему я никогда не стремилась? Может быть, я недооценивала крепость уз, привязывавших меня к… ничему? Да. Я думаю по-другому, чем мои родители, потому что я по-другому прожила жизнь. Но в чем здесь кардинальная разница? Меню дней, как меню блюд.
Меня всегда спрашивали по поводу космогонии, так много лет занимавшей мое внимание: "Источник Вашего знания тот же, что и у Кэтрин Мэнсфилд?". Я отвечала: "Фактически да, но по сути – нет".
В своем "Дневнике" Кэтрин Мэнсфилд описала последние месяцы своей жизни в Приорэ. Никто не знает, что Гурджиев пригласил ее в Приорэ с оговоркой (известной только его ближайшим ученикам): что слишком поздно помочь ей физически, но можно помочь ей другими способами.
Ее переживания "других" способов описаны в "Дневниках" и "Письмах" не так ярко, как она выражала их в беседах с Орэджем. Величие Кэтрин было в ее искренности. Она не была набожна, но чувствовала необходимость искупления, "очищения". Ей была нужна духовная жизнь, не скованная религиозными клише. Такую духовную жизнь она могла обрести и без помощи Гурджиева – в том лучшем, что есть в религии. Гурджиев предлагает гораздо больше. Он не утешает; он делает больше. Это тяжело, как учение Иисуса, если добраться до его источников. Истина не бывает приятной. Я думаю, первым необходимым условием того, чтобы приблизиться к Гурджиеву, является здоровье; нужно быть полным сил, чтобы выдержать первые потрясения. Затем, для начала, испытать невыносимые муки, чувствуя себя перепаханным полем. В один прекрасный момент вам приходится собрать все свои силы для неизвестного вам труда. Это невозможно. Чем больше вы видите и понимаете, тем сильнее крепнет убеждение: "Я не смогу". Но чьи силы вы пытаетесь собрать? Свои? Это силы, которые никогда не использовались, которыми пренебрегали… новые энергии, пробужденные новой потребностью, новой целью.
Хотя в Приорэ я была счастлива, как никогда в жизни, я часто испытывала отчаяние. Каждый раз, когда я прикасалась к собственным глубинам, меня охватывало беспокойство, неясное душевное томление. Даже когда ко мне приходили новые вспышки понимания, я ощущала себя еще более потерянной. Я искала нечто, сокрытое от моего взора. Моя единственная надежда отыскать это "нечто" зависела от моей способности совершать усилия.
Мой старый друг спросил меня: "Зачем ты хочешь этого знания?". Странный вопрос. Для меня знание – скорее, понимание – полный синоним счастья. Другие говорили: "Никогда не заглядывай внутрь себя, это губительно"; или: "Что же делать с жизнью, утратив все иллюзии?". Я отвечала: "Это все равно, как если бы крестьянин сказал: "Я вырвал все сорняки со своих полей, что же мне теперь делать с землей?".
Многие годы я думала: "Наша натура должна быть вспахана, как пашут землю". Но где плуг, и чья рука направит его? В одиночку мы ничего не можем сделать. Плуг и пахарь так же необходимы, как и семя.
В Гурджиевском методе я нашла и инструмент и мастера. Они были наготове; осталось приготовиться мне. Желание, потребность и усилие – таковы были требования, чтобы начать "другую жизнь", с особыми усилиями, с новыми законами, с эволюцией, изменявшей даже химию организма. Эта жизнь была трудна. В Приорэ я наблюдала, как люди останавливались на полпути, отрекались или уходили, становились враждебными приверженцами какой-нибудь многообещающей системы, гарантирующей рай на склоне лет. Некоторые снова обращались к религии, провозглашая себя "отмеченными благодатью" – благодатью, обычно соответствующей их материальным нуждам, в которой они чувствовали себя уютно вместе со всем своим багажом. Они брали билет в рай в один конец, но я заметила, что чаще всего их путешествие превращалось в бесконечное турне.
Не ошибка ли верить, что для саморазвития достаточно только одного страдания! Если бы это было так, нашу планету уже давно населяли святые и ангелы. Страдание кого-то убивает; кого-то калечит; кого-то сводит с ума; лишь немногие совершенствуются и развиваются. Нужно обладать знанием, чтобы извлечь пользу из страдания.
Всю свою жизнь я была инстиктивно верующей, но не могла принять Бога, предлагаемого нам религией… Бога, воспринимаемого лишь как прибежище или надежду, тогда как Он должен быть божественной прогрессией души, вмещающей Его. Но каждое человеческое существо – лишь зеркало воспринимаемого им Бога; и большинство – карманные зеркальца.
Все первые месяцы в Приорэ моя "земля" вспахивалась. Наконец-то я осознала свою ничтожность; наконец-то увидела свое тщеславие. А потом я увидела, что подобные суждения тоже были разновидностью тщеславия. Я наблюдала за собой и понемногу стала познавать себя.
Два года с промежутками мы жили в Приорэ. После этого до 1935 года мы реже виделись с Гурджиевым, но продолжали, насколько это было в наших силах, жить согласно его принципам, все глубже и глубже усваивая его доктрину.
…Когда люди достигают моего возраста, они заявляют тоном удовлетворенного любопытства, что стареют, что их задача выполнена, они могут расслабиться, теперь время жить другим. Они считают, что жизнь окончена, в то время, как для меня она только начинается. Они рассматривают жизнь как график, на котором может и должна быть нисходящая линия. Для меня жизнь начинается в пятьдесят лет и не прекратится. Это момент, чтобы начать жить "другой жизнью".
Я чувствую, что всю свою жизнь жила для собственного удовольствия. Должна признать, что не покончила с искусством и лунным светом, музыкой и весной, и никогда не смогу быть безразлична ко всем этим наслаждениям, этой восхитительной земной пене. Но эти наслаждения не стоят более между мной и моей жизнью. Искусство "жить" требует бесстрашного отречения. Старые наслаждения остаются на своих местах, но без своей прежней мощи; появляется новая цель, новый пыл и бесконечно разнообразное видение окружающего мира.
…Передо мной лежит материал моей прежней жизни. Это была моя первая жизнь, которую никто из нас не знает, как прожить – кроме как в беспорядке и замешательстве. Я была готова отдать всю энергию тому, что Гурджиев называл "созданием условий для развития". Это было нелегко. Я чувствовала себя вылупляющимся из яйца птенцом. Я начинала видеть, что мир не ограничен моей собственной скорлупой.
Часто я хотела сбежать, отвернуться от этой сверх-науки, которая требовала от меня слишком многого. Но бегство выглядело преступлением, да оно было и невозможно. Однажды, пусть на миг, воспринятая истина не может быть утеряна; она продолжает сиять, несмотря ни на что. И если человек хочет жить согласно этой истине, если он дает обет, то все жизненные обстоятельства приводят его к этому.
Я медленно менялась, боясь не узнать себя. Между несуществующим образом, долгое время бывшим моим спутником и новым образом, который я едва видела, стоял туман. В нем размывались оба образа, я вслепую искала их и боялась найти.
…Наступил 1936 год. За последние четыре года я справилась с четырьмя серьезными заболеваниями, но еще не полностью обрела присущую мне энергию.
Когда я боролась со смертью, я думала: "Если выживу, клянусь, что пойду дальше, чем прежде… Я не дам себе права выйти из болезни в том же состоянии".
Позже, когда угроза миновала, вернулись все бесплодные ассоциации и надуманные рассуждения. Я была спасена, но вернулась к прежнему привычному состоянию, которое мы называем нормальной жизнью. И я это принимала!
Отвращение, росшее во мне, стояло комом в горле. Я чувствовала, что начнется новый цикл катастроф, если я не смогу запредельным усилием в конце концов направить свою жизнь к высокой цели. Я начала лучше понимать то, что понимала прежде, чему меня учило мое прошлое.
Моя прошлая жизнь выглядела прекрасно – неужели она не служила никакой цели? Этот душистый воск, из которого я лепила годы искусства, любви, веры в них и это все, что я могда вложить в чудо: жить на земле? Нет, нет, я была готова шагнуть из настоящего в то, что по крайней мере будет будущим – будущим, которое всегда находится в нас, ожидая лишь нашего внимания.
"Кто будет пить воду, которую Я дам ему, тот не будет жаждать вовек; но вода, которую Я дам ему, сделается в нем источником воды, текущей в жизнь вечную".
Иоанн 4:14.
Итак, с непреклонной решимостью я подошла к переломному моменту жизни, который обычно называют спуском с горы, для меня же это было восхождение.
Гурджиев снова был в Париже, и я постоянно виделась с ним, пока в 1939 году не началась война. Для меня практически невозможно писать об этой постоянной связи с ним, об этой работе, направленной на "развитие", с которой не могло сравниться ни здоровье, ни счастье.
Многие исследовали доктрины, схожие с Гурджиевской наукой. Описывать их словами значит искажать их – истина, укладывающаяся в формулу, ограничена. Столь же бесполезно писать в абстрактной форме о Гурджиеских концепциях в связи с другими великими системами мысли, верований, религий. Вербализировать абстрактные идеи опасно – если только вы не хотите от них отречься. Отрицание всегда тепло приветствуется, и мыслитель, не предлагающий ничего, кроме гипотез, всегда в почете. Гипотезы – спасательный круг для разума; благодаря которому можно еще немного побарахтаться перед тем, как пойти ко дну.
Я также знаю, что сама фраза "поиски истины" намекает на абсурдность, претенциозность, ошибочность. Поиски кажутся бесплодными. Да, гораздо проще уютно устроиться, закрыв глаза, ничего не понимая в жизни.
Итак, в связи с Гурджиевской доктриной, ставшей для меня истиной, я просто расскажу, что я чувствовала, переживала и понимала. Я не скажу о своих надеждах, но расскажу, чего научилась желать. Я попытаюсь рассказать о том, как мои стремления преображались в единую, цельную энергию.
На столе передо мной лежит маленький красный дневник, и я вновь перечитываю записи о событиях, случившихся за три этих года. Я снова проживаю восторг и муки этих ежедневных усилий, которые я предпринимала, чтобы разбудить спящую, как и во всех человоческих существах, часть себя.
Я приведу здесь выдержки из этого дневника – слова, записанные долгими бессонными ночами, ставшими для меня утренней зарей.
ДНЕВНИК
Париж, июнь 1936. Наконец нашли квартиру на рю Казимир Перье, между церквушкой и садом.
Часто испытываю боль. Трудная пора, но конец месяца изумителен – из-за моей новой встречи с Гурджиевым. Виделись с ним в кафе, где он всегда сидит перед ланчем.
— Мое время уходит, — сказала я, — а я так никуда и не продвинулась. Мне осталось недолго жить; не могли бы Вы разрешить мне прочесть новые части Вашей рукописи?
Он долго смотрел на меня. Наконец он сказал: "У вас еще есть время жить. Приходите завтра на ланч и читайте". Он пробормотал еще что-то, что я не поняла. Наконец я уловила: "Вы молоды, но печень больна, все органы заблокированы". После паузы он сказал: "Да, я сделаю это для Вас". Я хотела выкрикнуть свою благодарность, но сдержала себя, зная, что он понимает все мои чувства. С трудом я смогла произнести: "Спасибо".
22 июня. Была в его квартире во время ланча с ним, его семьей и несколькими учениками. После ланча он показал мне маленькую комнатку и шкафчик, в котором он будет оставлять для меня рукопись. Он сказал, что я могу приходить и читать в любое время.
27 июня. Каждый день я провожу два-три часа в его квартире. Я читаю с такой концентрацией, как будто от этого зависит моя жизнь.
28 июня. Снова болею. Не могла пойти читать.
30 июня. Прошлой ночью был острый приступ боли, будто загнали раскаленное шило в солнечное сплетение2. Но завтра я пойду читать.
Вторник, 16 июля. Мне гораздо лучше. Сказала Гурджиеву, что впервые за двадцать лет ни разу не просыпалась ночью. Он уверил меня в том, что я поправлюсь, что у него есть для меня план, и снова повторил: "Вы молоды". Он объяснил, что первая часть работы займет пять лет, что тело должно быть достаточно сильным, чтобы двигаться вместе с духом, ибо мир духа зависит от тела, в котором он воплощен. На Тибете, где он провел не один год, священники являются врачами, а врачи – священниками.
За ланчем он рассказал другим, что мой случай заинтересовал его. "Она была кандидатом на смерть, теперь она – кандидат на жизнь". Он озорно взглянул на них. "Я всего лишь сказал ей: "Читайте книгу, мадам, читайте книгу".
20 июля. С каким изумлением я обнаружила, что могу полностью вытянуться на постели, после стольких лет в полулежачем положении; как удивляется мое тело, не испытывая этой страшной боли. Я часто ощущаю внутри сильный жар, будто я рядом с огнем. Сплю, не просыпаясь. Во мне происходят тихие исцеляющие процессы. Я понимаю, что происходит, но проживать это – просто невероятно.
27 июля. Еле дотащилась до его квартиры. Читала книгу три часа. Уходя, я чувствовала легкость и силу. Прошла два километра и нисколько не устала. Физически этим холодным летом для меня наступила весна.
30 июля. Пока я читала, зашел Гурджиев. Я была в конце главы, посвященной религиям. Выразила свой восторг так кратко, как только смогла – он не любит "проявлений". Он был явно польщен.
Он говорит, что мое здоровье становится все лучше и лучше. Когда я уходила, он сказал: "Пока что ничего. Вскоре кое-что начнется".
Конец августа. Боли больше нет. Со мной происходит что-то непостижимое. Очевидно, мозг – не единственный управляющий нами орган. Другие органы также отмечают все, что происходит с нами, и часто более точно, чем это делает мозг. У меня впечатление, что во мне крутятся колеса, движимые обновленной кровью и моей сознательной волей принять оказываемую мне помощь.
27 сентября. Мне стало ясно, что люди бессознательно создают то, что называется неизбежностью – например, войну; и в то же самое время искренне заявляют, что хотят только мира.
30 сентября. Каждый день я отправляюсь изучать рукопись. Это – настоящее событие в моей жизни.
Приближается время разрушения – война. Все же мы продолжаем заниматься нашей квартирой, которая стала ужасно милой благодаря арочным дверным проемам. Рано или поздно мы ее потеряем, я это знаю.
Мне особенно больно сознавать силу энергий, вернувшихся ко мне. Мной овладевают страсти, желания, потребности – после трех лет, проведенных в попытках примириться с идеей смерти.
29 октября. Еще один период "черных дней". Я уже не мучаюсь из-за непрерывных болей, но мной овладевает непонятная вялость. К тому же близится зима. Моему организму тревожно, когда земля окрашивается в бледные холодные цвета. Ветви деревьев меланхолично колышатся на ветру. У каждого организма свои привычки. Мой страдал так долго, что хочет продолжения страданий. Он стал более нервным, более чувствительным. Я чувствую, что совершаю ошибки, на меня наваливаются приступы разочарования. Как я ни пытаюсь справиться с ними, они не отпускают меня.
31 октября. Описала ему свое состояние. Он уже все знал, и его слова успокоили меня. Он дал мне понять, как действует во всех проявлениях закон маятника.
Понедельник, 2 ноября. Сегодня было большое переживание. Когда я пришла на квартиру Гурджиева, он сам открыл мне дверь. Я сразу же сказала: "Я в полном порядке, у меня новое тело". Он сделал шаг назад и прислонился к стене. Впервые он дал мне увидеть, кем является в действительности… словно он снял все маски, за которыми скрывал себя. Его лицо светилось милосердием, объемлющим весь мир. Застыв на месте, я смотрела, испытывая глубочайшую благодарность к нему и такую печаль, что ему пришлось успокаивать меня. Он произнес: "Бог помогает мне".
4 ноября. Он сказал: "Я могу устранить боль и таким образом подготовить почву для чего-то другого". Я знала, что он имеет в виду особую работу, в которой ритм духа будет соизмеряться с физическим выздоровлением. Но хватит ли у меня сил?
25 ноября. После обеда Гурджиев играл на маленьком аккордеоне. Уникальное зрелище. Человек без кавычек. Когда он играет, он совершенен, как совершенен круг. Его неповторимая улыбка! Полная щедрости, полная истины.
Сочельник 1936 года. Сегодня в его квартире исключительная встреча. Другой век – патриарх раздает дары. Маленькая квартира полна – его семья, друзья семьи, консьерж со своей семьей, старые слуги. Наряженная рождественская елка, слишком большая, слишком высокая, упирается в потолок.
Раздача даров была подлинным ритуалом. Пятьдесят с лишним больших коробок занимали весь угол комнаты. Гурджиев, стоявший во главе стола, держал в руках список. К каждой коробке, которую ставили перед ним на стол, он присовокуплял банкноту в сто или пятьсот франков; затем он называл имя и вручал коробку, делая лаконичный жест, означавший: "Не благодарите меня". Последним был доктор из Дании, получивший красивый халат и тысячефранковую банкноту. Когда Гурджиев клал деньги в коробку, С. сказал: "Однако, кому-то повезет". Гурджиев молниеносно ответил: "Может быть, Вам?".
В десять часов был подан ужин. На каждой тарелке – гигантская порция баранины, русская кулебяка, пикули, маринованные перцы – все, что мне нельзя; зато десерт был роскошен – пирожные, фрукты, конфеты, как в "Тысяче и одной ночи". Мы ушли в полночь, наши места заняли другие. Русская горничная сказала мне: "С часу ночи и до рассвета будут приходить бедные".
Мы знали, что за этим пиром последует длительный пост, чтобы уравновесить дни изобилия.
30 декабря. Воскрешение… самый главный, захватывающий меня вопрос – последовательные смерти и вечное обновление: добавление к тому, что было, того что есть и что будет. Во мне начинается воскрешение – я захвачена всемогуществом духа. Это превосходит саму жизнь.
31 декабря. Если я могу хоть немного понять всю полноту и цельность Гурджиева, то это потому, что я изучала его и его доктрину более двенадцати лет. Одно из его величайших достоинств – умение доступно передавать истины, которые чрезвычайно трудно воспринять разумом.
Мой рассудок – нет, я не ценю его; как бы то ни было, в этих условиях рассудок уходит на второй план. Я всегда ценила в себе не рассудок как таковой, а ясность мысли, никогда не покидавшую меня даже в самые тяжелые периоды жизни. До встречи с Гурджиевым я чувствовала, что наступает время, когда, кроме этой ясности, во мне не останется ничего, подобно флагу над пустым домом.
Мои заметки с января по декабрь 1937 года отражают только долгие месяцы усилий, взлетов и падений, знакомых всем, кто пытался следовать тернистой "тропой знания".
Но что означают эти слова – "тропа знания?". Философы утверждают, что все знание можно отыскать в книгах. Да, каждый может читать Гермеса, Пифагора, Будду – и застывать в недоумении перед их зашифрованными ключами. Недостаточно читать, восхищаться, рассуждать. "Познание себя" требует особой работы, которой нужно посвятить всю жизнь. Нужно начать работать. Нужно усвоить то, чему научился. Между этими двумя состояниями наступает очень тревожное время. Но все посвящения несут в себе элемент тревоги, так же, как и вся работа подчиняется одним и тем же законам: дорога, сперва казавшаяся вертикальной, по мере продвижения становится все более и более пологой.
Некоторые страницы моего дневника за этот период полны отчаяния. В другие моменты у меня не было ни отчаяния, ни надежды. Я жила в каком-то тоннеле. Десятого октября я записала:
"Я знаю, что приближаюсь к важному для меня состоянию. Я знаю, как сохранить равновесие во всех грядущих испытаниях.
Я ненавижу свои страдания. Как хорошо, что я не считаю их непосильными. Все же я боюсь. Тысячи безымянных страхов. Во мне боятся мои родители, мои предки. Зачем прислушиваться к их опасениям? Мне не было так страшно, когда я стояла перед лицом смерти. Может быть, это было более естественно? Пожалуй.
Другие делали до меня то, что делаю я. Но это мне не помогает – у каждого свой опыт. Я завидую тем, кто не колебался. Я стыжусь своей нерешительности, я будто торгуюсь. Маленькая жизнь ради великой истины – я должна сделать выбор. Все же я хочу обсудить этот выбор сама с собой, прежде чем начать. Я буду двигаться в темноте; "видение" будет принесено в жертву "бытию". И наступит самый тяжелый момент. Учитель увидит меня запинающейся, изможденной и ничего не скажет. Он говорил когда-то: "Я не могу развить вас, я могу создать условия, в которых вы сможете развить себя".
12 октября. Мне приснился сон. Я странствовала не один год в поисках планеты. Я была в космосе. Сперва я увидела города, людей, вещи, такие же, как у нас. Вскоре я поняла, что все было по-другому. Люди любили друг друга, но они не умели говорить. Говорили животные.
У меня был долгий разговор с белой лошадью размером с собор. Она рассказала мне о своем двумерном видении мира. Она поняла, что я вся горю, и окутала меня своей гривой. Это было похоже на дождь. Она объяснила мне значение праздника, которого нет в нашем мире. Три времени года побеждают четвертое. Я наблюдала за триумфальным возвращением армий – полки со всех стран с развевающимися флагами, за ними вёсны и ранние осени. Они победили зиму.
Их не сопровождало ни добро, ни зло. Их песни были как колокольчики, их смех – как залитое солнцем море. Моя собеседница сказала: "Победив зиму, они победили неизбежное. Отныне смерть будет не более, чем следствием непонимания".
Внезапно один из людей упал на землю передо мной. Он раскололся на две части. Внутри он был пустой.
18 октября. Важный момент, я сделала выбор. Завтра Маргарет и я спросим у Гурджиева, когда же наступит время приступить к реальной работе.
Внешне при этом ничего не изменится. Я буду носить то же самое имя, которое мне не нравится, так же буду одета. Завтра пойду и скажу Гурджиеву: "Я буду работать". Всего лишь три слова, но для меня они станут поистине началом жизни. Когда я произношу эти три слова, я вижу перед собой череду неведомых переживаний, которые я испытаю, не зная, где наступит конец. Я думала, конец приходит со смертью. Теперь я умру, не умерев, чтобы выиграть жизнь.
19 октября. Пять часов утра, моя комната на рю Казимир Перье. Бледное-голубое небо, неподвижные деревья. Кругом счастье и спокойствие. Почему, почему мне довелось узнать, что можно жить за пределами этой легкой, приятной человеческой жизни? Она мне нравилась…
В одиннадцать часов Маргарет и я попросим Гурджиева начать.
…Позже. Он согласился, и назначил нам встречу завтра у себя в час дня.
20 октября. Божественная погода в Люксембургском саду. Я села на скамейку у фонтана и задумалась о новой работе, которую этим утром Гурджиев объяснил нам столь ясно и цельно, что я поняла его, даже не понимая всех его слов. Для меня это долгожданное откровение, бесконечно отражающееся во всем моем бытии.
Много лет назад – может быть, сорок – я писала Метерлинку: "Не знаю, понимаешь ли ты меня – я похожа на пузырь, плывущий по воздуху, не привязанный к чему-либо реальному; в глубине себя я ощущаю, что меня нет. В этом вакууме есть лишь беспокойство оттого, что я вижу себя такой, оттого, что я должна сделать что-то неизвестное мне, чтобы измениться. Это приходит откуда-то издалека, как забытая идея, приказ, которому я не могу придать формы; и я ищу, ищу…".
Сегодня, когда позади целая прожитая жизнь, когда наконец-то я нашла то, что могу делать, я снова вижу эти слова: "… должна сделать что-то неизвестное мне, чтобы измениться".
Одиннадцать часов ночи. Сегодня, двадцатого октября, я прожила несколько реальных мгновений.
Конец декабря. Жизнь очень насыщена, я устала, я плохо сплю.
Если сейчас я увижу приближение смерти, я не приму ее, как принимала на больничных койках, на которых провела столько месяцев. Мое время наполнено богатством, о котором я и не мечтала.
Я сказала Гурджиеву: "Я почти боюсь – я возвращаюсь к жизни". Он повторил: "Это только маленькое начало".
Маяк, лето 1938.
Теперь, когда я собрала свои заметки, сделанные во время "изменения курса", я поражаюсь необъяснимому парадоксу. Откуда взялась та тоска, то отчаяние, бывшее во мне и в то же время так далеко от меня? В жизни, которой я жила, они никогда не подавали голоса, ни единого стона. Откуда взялась эта боль, если мне не было больно? Значит "душа" действительно находится где-то в другом месте? Я не знала, что ей придется так страдать, чтобы родить меня. Раз это – моя жизнь, как она может быть так далека от моих человеческих дней?
Я пишу эти слова при свете фонарика, чтобы не беспокоить двух спящих подруг, которые, увидев свет в моей комнате, могут подумать, что мне снова стало плохо. После того, как я собрала заметки, я спала весь день и весь вечер. Сейчас уже три часа утра. Через окно я вижу луну, ее отражение в воде будто касается моей постели… Я спала и внезапно пробудилась от мысли: где же было то отчаяние, о котором я писала, если я была так счастлива? Кружок света падает на мой блокнот, я слышу бархатистое рокотание проплывающего корабля, по потолку движется красный луч… Годами я жила в тени глубочайшего предубеждения, благодаря которому, однако, многое в жизни прояснилось. Может быть, мое подсознание живет своей собственной жизнью и не отождествляет себя со мной? Может ли оно умиротвориться, пока другие будут проживать свою личную трагедию? Эта трагедия подобна любви, не имеющей имени, не имеющей облика, вечно стремящейся принять форму, чтобы БЫТЬ и дать кому-то бытие. Раньше я не знала, что этот "кто-то" – я.