Жители или постоянно жившие
в Приэре окружали меня до такой степени, что я очень мало интересовался своей
"семейной" жизнью, за исключением писем, которые я иногда получал
от моей матери из Америки. Также, хотя Джейн и Маргарет обосновались в
Париже, с тех пор как Джейн и я перестали общаться, я редко думал о них.
Я вспомнил вдруг о существовании моей матери, когда в начале декабря 1927 года,
она написала мне, что приедет в Париж на Рождество. Я очень обрадовался этой
новости и сразу же ответил ей.
К моему удивлению, уже через несколько дней в
Приэре появилась Джейн с особой целью — поговорить со мной о предстоящем
приезде матери. Я понял, что ввиду ее законных прав, ей необходимо дать нам
разрешение посетить нашу мать в Париже; и Джейн приехала, чтобы обсудить это
разрешение, а также, чтобы посоветоваться об этом с Гурджиевым и, несомненно,
выяснить наше мнение об этом.
Аргумент Джейн, что наша серьезная работа в
Приэре была бы прервана визитом, не только казался абсурдным, но также вынес
все мои вопросы, снова на передний план. Я и сам хотел принять очевидный
факт, что каждый контакт с Гурджиевым и Приэре был "необычным";
само слово также значило, что были, возможно, особые люди — превосходящие или
чем-то лучше, чем люди, которые не были связаны с Гурджиевым. Однако, услышав
заявление о серьезности работы, я почувствовал необходимость в переоценке
этого. Я чувствовал неудобство в моих отношениях с Джейн долгое время, и для
законного опекуна было, несомненно, необычно посещать школу и не
разговаривать с усыновленным почти два года, но старшим так, по-видимому, не
казалось. Так как я не был готов спорить с заявлениями, что я был либо
"невозможным", либо "трудным" ребенком, либо то и другое,
я смирился с этой оценкой со стороны Джейн; но, выслушав ее аргументы о предстоящем
визите, я начал думать снова.
Так как аргументы Джейн только усилили мою
упрямую решимость провести Рождество в Париже с Луизой, то Джейн теперь
настаивала, что я не только должен просить ее разрешения, но получить также
разрешение Гурджиева. Все это, естественно, привело к совещанию с Гурджиевым,
хотя, как я понял позже, только моя продолжительная настойчивость сделала это
совещание необходимым.
Мы встретились в комнате Гурджиева, и он выслушал,
несколько похожий на приговор трибунала, длинный отчет Джейн о ее, и наших,
отношениях с моей матерью и значении Гурджиева и Приэре в нашей жизни, о том,
чего она хотела для нас в будущем и т.д. Гурджиев внимательно выслушал все
это, подумал с очень серьезным выражением на лице, а затем спросил нас, все
ли мы слышали, что сказала Джейн. Мы оба сказали, что слышали.
Затем он
спросил, и в этот момент я даже подумал о его большой находчивости, понимаем
ли мы теперь как важно было "для Джейн", чтобы мы оставались в
Приэре. Еще раз, мы оба сказали, что понимаем, и Том добавил, что он также
думал, что любое отсутствие было бы "перерывом в его работе".
Гурджиев вопросительно взглянул на меня, но ничего не сказал. Я сказал, что
за исключением того, что я не буду выполнять текущей работы на кухне или
какой-либо другой задачи, я не думаю, что мое присутствие будет
чувствоваться, и, что я не сознаю важности того, что мне предлагали быть в
Приэре. Так как он ничего не сказал в ответ на это, я продолжал, добавив, что
он напоминал мне во многих случаях, что необходимо почитать своих родителей, и
что я чувствую, что буду не в состоянии "почитать" свою мать, если
откажусь увидеться с ней; и что, в любом случае, я ей многим обязан хотя бы
потому, что без нее я не смог бы жить нигде — включая Приэре.
Выслушав все
это, Гурджиев затем сказал, что есть только одна проблема, которая должна
быть решена: для моей матери будет нелегко, если только один из нас приедет
повидаться с ней. Он сказал, что хочет, чтобы мы сделали выбор честно и
индивидуально, но что было бы лучше для каждого, если бы мы пришли к одному
решению — или не видеть ее совсем, или нам обоим посетить ее на Рождество.
После обсуждения в его присутствии мы пришли к компромиссу, который он
принял. Мы оба поедем в Париж на Рождество к Луизе, но я поеду на две недели
— все время, пока она будет в Париже — а Том приедет только на одну неделю,
включая Рождество, но не Новый Год. Он сказал, что любит праздники в Приэре и
не хотел бы пропускать их все. Я тут же сказал, что праздники ничего не
значат для меня — мне важно увидеть Луизу. К моему великому удовольствию
Гурджиев дал необходимое разрешение: две недели — для меня и одну — для Тома.
Хотя я был очень счастлив увидеть мать снова, я не считал Рождество или
встречу с ней потрясающим успехом для нас. Я хорошо сознавал наши
противоположные с Томом позиции — и неизбежно вспомнил о различных решениях,
которые мы сделали прежде, когда вставал вопрос, провести ли Рождество с моей
матерью — и, пока Том оставался в Париже, факт, что он решил уехать через
неделю, повис над нами троими подобно туче. А, когда он вернулся в Приэре
через неделю, эта туча сменилась тучей неминуемого отъезда Луизы. Мы много
говорили о Джейн и Гурджиеве, об усыновлении, и, возможно, первый раз с тех
пор, как мы были усыновлены Джейн, этот вопрос стал снова важным. По
различным причинам, большинство из которых я уже не помню, было, очевидно, невозможно для нас вернуться в Америку в то время, но само обсуждение вопроса
позволило мне осознать, что я могу покинуть Францию и вернуться в Америку,
что я и решил сделать. Мои отношения с Джейн — более точно, отсутствие
отношений, так как я не разговаривал с ней почти два года, за исключением
обсуждения Рождества — были главной причиной моего желания уехать. Во всех
других отношениях, и несмотря на то, что я бывал часто озадачен Гурджиевым, я
был в целом удовлетворен Приэре. Но в то время все вопросы о том, почему мы
находимся там, то, что Джейн является нашим законным опекуном, и
невозможность уехать — все это навалилось разом, и я начал возмущаться всем и
всеми вокруг и, особенно, своим собственным бессилием. Луиза была исключена
из этого возмущения по простой причине, что она была, тогда, равно
беспомощной и не могла изменить положение.
Как я ни печалился после отъезда
Луизы, я вернулся в Приэре, и, с другой стороны, был освобожден, по крайне
мере временно, от давления всех возникавших вопросов. Ничего не изменилось, и
я должен был занять позицию менее болезненную, чем беспокойство о своем
положении и бесконечные поиски выхода из него. Несмотря на это,
сопротивление, появившееся после Рождества, не исчезло бесследно. Я решил,
что сделаю все возможное, чтобы изменить положение, даже если и буду должен
ждать до тех пор, пока "вырасту", что, совершенно неожиданно, тогда
не казалось больше далеким будущим.