В дополнение к группе
детей, родственников м-ра Гурджиева, и нескольких взрослых американцев,
единственными людьми, которые не уехали в Америку с м-ром Гурджиевым, были
старые люди — большей частью русские, — которые, казалось бы, не подходили
под категорию студентов.
Я не знаю, почему они были там, за исключением того,
что они казались теми, кого можно было назвать "приспешниками",
практически, сопровождающими. Трудно, если не невозможно, представить себе,
что они, в любом смысле, были заинтересованы в философии Гурджиева; и они
составляли, наряду с семьей Гурджиева, то, что мы называли просто
"русские". Они, казалось, представляли Россию, которой больше не
существовало. Большинство из них, я думаю, убежали из России (все они были
"белыми" русскими) с Гурджиевым, и были подобны изолированному
остатку прежней цивилизации, оправдывая свое существование работой без
какой-либо очевидной цели, какая бы домашняя работа ни была дана им, за что
они получали пищу и кров.
Даже во время деятельного лета они сами управляли
своим собственным существованием: читали русские газеты, обсуждали русскую
политику, собирались вместе пить чай, после обеда и вечером, жили, подобно
перемещенным лицам, в прошлом, как будто не сознавая настоящего и будущего.
Мы виделись с ними лишь за едой и в турецкой бане, и очень редко они
принимали участие в каком-нибудь из групповых рабочих проектов.
Среди этих
"беженцев" был заметен один человек, примерно шестидесятилетнего
возраста, по имени Рахмилевич. Он отличался от "русских" тем, что
был неистощимо любопытен ко всему, что происходило. Он был мрачным, суровым
типом, полный пророческого несчастья, недовольный всем. Он постоянно
жаловался на пищу, на условия, в которых мы жили: вода никогда не была достаточно
горячей, не было достаточно топлива, погода слишком холодная или слишком
жаркая, люди недружелюбны, мир приходит к концу; на самом деле все вообще —
любое событие и любое условие — было чем-то, что он, казалось, мог обернуть в
бедствие или, по крайней мере, в препятствующее обстоятельство.
Дети,
наполненные энергией и достаточно незанятые в течение долгих зимних дней и
вечеров, ухватились за Рахмилевича, как за мишень для своих неиспользованных
жизненных ресурсов. Мы все насмехались над ним, передразнивали его манеры и
делали все, чтобы сделать его жизнь долгим, непрерывным жизненным адом. Когда
он входил в столовую, мы начинали жаловаться на пищу; когда он пытался читать
русскую газету, мы изображали представление о политическом кризисе. Мы
утаивали его почту, исполняя обязанности швейцара, брали его газеты, крали у
него сигареты. Его нескончаемые жалобы также раздражали других
"русских", и, они не только не помогали остановить нас, но тонко и
без какого-либо упоминания его имени одобряли и подстрекали нас.
Не удовлетворившись
его травлей в течение дня, мы договаривались и не ложились спать по крайней
мере до тех пор, пока он не выключал свет в своей комнате; тогда мы
собирались в коридоре напротив двери в его спальню и начинали громко
разговаривать друг с другом о нем, изменяя свои голоса в надежде, что он не
сможет узнать голоса каждого из нас.
Видя, что никто из взрослых — даже мисс
Мерстон — не симпатизировали ему, мы почувствовали ободрение и наслаждались
его реакцией на нас. Мы "взяли на время" его очки, без которых он
не мог читать; мы взяли их, когда он вешал свою одежду сушиться, и ждали его
следующего проявления и его неистовой, яростной, тщетной реакции с большим
предвкушением и наслаждением, представляя себе, как он будет беситься и
жаловаться на нас.
Пытка Рахмилевича достигла высшей точки и конца, когда мы
решили украсть его искусственные зубы. Мы часто передразнивали его, когда он
ел — он имел манеру сосать этими зубами, которые при этом щелкали у него во
рту, — и мы подражали его привычке к большому развлечению большинства
присутствовавших. Было что-то такое от всего сердца озорное в нашем
поведении, что для каждого было трудно не участвовать в нашем постоянно
активном, веселом и злобном воодушевлении. Когда бы бедный Рахмилевич ни
находился в какой-нибудь группе, неизменно само его присутствие заставляло
всех детей начинать хихикать, непреодолимо и заразительно. Одного его
появления было достаточно, чтобы мы начали неудержимо смеяться.
Вызвался ли я
добровольно для миссии кражи зубов или меня выбрали — я не помню. Я помню,
что это был хорошо обдуманный групповой план, но я был единственным, кто
должен был совершить действительную кражу. Чтобы совершить ее, я спрятался в
коридоре снаружи его комнаты однажды ночью. Группа из пяти или шести других
детей начала производить различный шум снаружи его комнаты: вопить, дуть
через гребенки, которые были завернуты в туалетную бумагу, делая вид, что мы
привидения, и вызывая мрачно его имя, предсказывая его неминуемую смерть и т.
д. Мы продолжали это нескончаемо, и, как мы и предвидели, он не смог сдержать
себя. Он выскочил из комнаты в темноту в ночной рубашке, крича в бессильной
ярости и преследуя группу по коридору. Это был мой момент: я вбежал в его
комнату, схватил зубы из стакана, в котором он держал их на столе у кровати,
и выскочил с ними.
Мы не предполагали, что и как делать с ними — мы не пошли
так далеко, чтобы подумать, что мы могли забрать их навсегда, — и после
долгого обсуждения решили повесить их на газовую установку над обеденным
столом.
Все мы, конечно, присутствовали на следующее утро там, жадно и
нетерпеливо предвкушая его появление. Никто не мог быть более подходящей
мишенью для наших махинаций: как и ожидалось, он вошел в обеденную комнату,
его лицо сморщилось вокруг рта из-за отсутствия зубов — само живое воплощение
срывающейся ярости. Он бранил нас словесно и физически до тех пор, пока
столовая не была встревожена, так как он гонял нас вокруг, стола, требуя
пронзительными криками возвращения его зубов. Все мы, как будто неспособные
остановить беспокойство и восторг, начали бросать быстрые взгляды вверх над
столом, и Рахмилевич наконец успокоился достаточно надолго, чтобы взглянуть
вверх и увидеть свои зубы, висевшие на газовой трубе. Сопровождаемый нашими
торжествующими криками и смехом, он встал на стол, снял их и вернул их себе в
рот. Когда он сел снова, мы поняли, что на этот раз зашли слишком далеко.
Он
сумел съесть свой утренний завтрак с некоторым холодным тихим достоинством, и
хотя мы продолжали подсовывать ему шутки, то скорее равнодушно, наши сердца
не отвечали на них. Он холодно посмотрел на нас, с чувством, которое было
даже больше, чем ненависть, — взгляд его глаз был как у раненого животного.
Он повел дело через мисс Мерстон, которая затем нескончаемо перекрестно
допрашивала нас. Я, наконец, признался в краже и, хотя все мы получили черный
знак в ее черной книжке, она сообщила мне, что я теперь возглавлял список с
громадным отрывом от других. Она держала меня в своей комнате, в то время как
распустила других детей, чтобы перечислить список вещей, которые она снова
отметила против меня: я не поддерживал достаточную чистоту в хлеве; я не
подметал двор регулярно; я не вытирал пыль в комнате Гурджиева как следует;
куриный двор был обычно в беспорядке; я не заботился о своей собственной
комнате, о своей одежде и внешнем виде. В добавление, она чувствовала без
сомнения, что я был заводилой во всех кознях против бедного старого м-ра
Рахмилевича.
Так как была уже ранняя весна и прибытие Гурджиева из Америки
было неминуемо, я обратил некоторое внимание на ее слова. Я прибирал птичий
двор и по крайней мере немного улучшил состояние большинства моих
обязательных работ, но я еще жил в какой-то сказочной стране и откладывал на
потом как можно больше дел. Когда мы узнали, что Гурджиев собирается прибыть —
это сказали нам Утром того дня, когда он должен был появиться в Приэре, — я
осмотрел состояние моих домашних работ и ужаснулся. Я понял, что мне не
удастся привести все в порядок до его приезда. Я сосредоточился на тщательной
уборке его комнаты и подметании двора — это были наиболее "видимые"
мои обязанности. И, преисполненный вины, вместе того, чтобы бросить свою
работу, когда он приехал, я продолжал подметать двор, а не пошел его
встречать, как все остальные. К моему ужасу, он послал за мной. Я подошел робко,
чтобы присоединиться к группе, ожидая какого-нибудь немедленного возмездия за
свои грехи, но он только горячо обнял меня и сказал, что он рад видеть меня,
и что я должен помочь отнести его багаж в комнату и принести ему кофе. Это
было временным облегчением, но я страшился того, что должно было произойти.