Так как лето подходило к
концу, многие из приехавших американцев готовились покинуть Приэре и,
вероятно, не видеть его снова. Им было разрешено задержаться, хотя школа и
была реорганизована, но ожидалось, что они не вернутся на следующий год.
Снова было решено, к моему великому облегчению, что мы не вернемся в Америку
в тот год, и я ожидал зимы, потому что м-р Гурджиев также не планировал
уезжать. За исключением его случайных отсутствий, когда для него было
необходимо уехать в Париж по делу, он был постоянно в Фонтенбло. Состояние
его жены, как он и предсказывал, становилось все хуже, и мы стали ожидать ее
близкую смерть.
За несколько месяцев, которые она провела в своей комнате, я
видел ее только однажды, когда меня отправили в ее комнату по какому-то
поручению м-ра Гурджиева. Изменения в ней потрясли и ужаснули меня. Она была
невероятно худа, и хотя она посмотрела на меня с подобием улыбки, даже это
небольшое усилие, казалось, истощало ее.
Так как садоводство и большая часть
наружных проектов были прекращены на зиму, мы начали обычные приготовления:
сушку фруктов и овощей, заготовку мяса на хранение в больших бочках в
погребах, пилку дров для всех печей и каминов. Некоторые этажи школы были
закрыты на зиму, и некоторые студенты даже объединились, поделив комнаты,
чтобы экономить топливо. С уменьшившимся числом студентов большая часть нашей
работы была в помещениях, как это было прошлой зимой; большая часть имевшейся
в распоряжении рабочей силы требовалась для обычного домашнего хозяйства и на
кухне, в конюшне и в качестве швейцаров.
Осень закончилась, и в недалеком
будущем соблазнительно и неясно вырисовывалось Рождество. Это было первое
Рождество, которое я должен был провести в Приэре вместе с Гурджиевым, и мы
слышали много рассказов о тщательно разработанных рождественских церемониях —
там было всегда два празднования: одно — по "английскому" календарю
и одно — по "русскому", которое проходило на две недели позже, — и
два Новых Года, а также день рождения Гурджиева, который приходился на первый
день января по одному и по другому из этих двух календарей.
Так как
приближалось время праздника, мы начали производить детальные приготовления. Были
приготовлены различные традиционные праздничные сладости, были испечены и
запасены торты, и всех детей допустили помогать в приготовлении того, что
называлось "гостинцами" — обычно весело украшенных бумажных
мешочков со сладостями, которые должны были быть развешены на елке. Сама елка
была огромной. Мы спилили ее в лесу на территории Приэре, и она была
установлена в главной гостиной, так высоко, что касалась самого высокого
потолка. Примерно за день до Рождества все помогали украшать елку, что
состояло главным образом в развешивании на ней подарков, а также в украшении
ее сотнями свечей. Был срезан специальный длинный шест, чтобы снимать свечи,
которые могли поджечь дерево.
Накануне Рождества поздно после обеда все
приготовления были закончены, и вечером должен был состояться пир, после
которого все приступали к раздаче подарков в гостиной. Начало темнеть, когда
м-р Гурджиев послал за мной. Он расспросил меня о Рождестве в Америке и о
том, что я чувствую в этот праздник и, когда я ответил, сказал, что, к несчастью,
кому-нибудь из людей всегда необходимо по праздникам работать, чтобы другие
могли получить удовольствие. Он упомянул людей, которые будут работать на
кухне, прислуживать за столом, убирать и т.д., а затем сказал, что кто-то
также должен быть на обязанности швейцара вечером. Он ожидал дальнего
телефонного разговора, и у телефона должен был кто-нибудь быть. Он выбрал
меня, потому что знал, что на меня можно было положиться; а также, потому что
я говорил по-английски, по-французски и достаточно хорошо по-русски, чтобы
ответить на какой-нибудь телефонный вызов, который мог случиться.
Я был
ошеломлен и мог с трудом заверить его, что я послушаю. Я не мог припомнить ни
одного единственного праздника, которого бы я предвкушал так, как этот.
Конечно, он увидел огорчение на моем лице, но сказал просто, что, хотя я не
смогу принять участие в общем празднике сегодня, этой ночью, я мог
предвкушать Рождество много дольше, так как я получу свои подарки на
следующий день. Я понял, что очевидно нет способа избежать этого назначения,
и ушел от него с тяжелым сердцем. Я поужинал рано, на кухне, а затем сменил
того, кто был швейцаром в этот особый день. Обычно, никто не исполнял
обязанности швейцара ночью. Русская семья жила на верхнем этаже здания и
отвечала по телефону или отпирала ворота в тех редких случаях, когда это
могло быть необходимо.
За день выпал снег, и передний двор, между помещением
швейцарской и главным зданием, был покрыт снегом, сверкающим белизной и
освещенным яркими лампами длинного коридора и главной гостиной, которые
выходили во двор. Когда я заступил на дежурство, было темно, и я угрюмо
сидел, наполненный жалостью к себе, внутри, маленькой швейцарской, пристально
смотря на огни в большом доме. Там еще не было движения — остальные студенты
в это время ушли на ужин.
Время казалось шло бесконечно, наконец я увидел
людей, заходивших в большую гостиную. Кто-то начал зажигать свечи на елке, и
я не мог сдержать себя. Я оставил дверь швейцарской открытой и подошел к
главному зданию так близкое как я мог, чтобы услышать телефон, если он
зазвонит. Было очень холодно — также, я не знал точно, насколько далеко я
могу слышать телефонный звонок — и время от времени, когда елка зажигалась, я
бегал назад в швейцарскую, чтобы согреться и сердито посмотреть на телефон. Я
просил его зазвонить, чтобы я мог присоединиться к другим. Но он лишь смотрел
на меня пристально, сурово и молчаливо.
Когда началось распределение
подарков, в первую очередь самым маленьким детям, я не смог сдержать себя и,
забыв про всю свою ответственность, подбежал прямо к окнам главной гостиной.
Я не пробыл там и минуты, когда взгляд Гурджиева поймал меня, и он встал и
большими шагами пересек гостиную. Я отошел от окна и, как будто он послал за мной, подошел прямо ко входу в здание, вместо того чтобы вернуться в
швейцарскую. Он подошел к двери почти в одно время со мной, и мы остановились
на мгновение, глядя друг на друга через стекло двери. Затем он открыл ее
неожиданным, жестким движением. "Почему не в швейцарской? Почему вы
здесь?" — спросил он сердито.
Я чуть не плача выразил какой-то протест
против обязанности дежурить, когда все остальные праздновали Рождество, но он
коротко прервал меня: "Я сказал вам сделать эту вещь для меня, а вы не
делаете. Нельзя услышать телефон отсюда: звонок может быть теперь, а вы
стоите здесь и не слышите. Идите назад". Он не повышал голоса, но
несомненно был очень сердит на меня. Я вернулся в швейцарскую, обиженный и
переполненный жалостью к себе, решив, что я не уйду с поста снова, невзирая
ни на что.
Поздно ночью, когда вернулась семья, которая жила на верхнем
этаже, мне позволили оставить пост. Я вернулся в свою комнату, ненавидя
Гурджиева, ненавидя Приэре и в то же время почти чувствуя гордость на свою
"жертву" для него. Я поклялся, что никогда не упомяну про этот вечер
ему или кому-нибудь еще; также, что Рождество никогда не будет значить
что-нибудь для меня снова. Я ожидал, однако, что что-то будет дано мне на
следующий день, что Гурджиев объяснит это мне или каким-нибудь способом
"компенсирует это мне". Я все еще выделял себя, как вид
"любимца", вследствие того, что я работал в его комнатах,
вследствие моего особого положения.
На следующий день, к моему дальнейшему
огорчению, меня назначили работать на кухне, так как там требовалась срочная
помощь; у меня было достаточно свободного времени, чтобы убрать его комнату,
и я мог приготовить кофе ему в любое время, когда он захочет. Я видел его
несколько раз, мельком, в течение дня, но всегда с другими людьми, и о
предыдущем вечере не упоминалось. После обеда кто-то сказал мне, что Гурджиев
послал его передать мне какой-то рождественский подарок: мелкие вещи плюс
экземпляр книги Жюль Верна "Двадцать тысяч лье под водой"; и это
был конец Рождества, за исключением бесконечного обслуживания за
рождественским столом всех студентов и разных гостей. Так как я был в это
время не единственным ожидающим, я мог почувствовать, что я был, еще раз,
отделенным или "наказанным", так же, как я чувствовал предыдущей
ночью.
Когда Гурджиев в какое-нибудь время упоминал о том вечере, я замечал изменение
в моем отношении с ним. Он больше не говорил со мной как с ребенком, и мои
личные "уроки" пришли к концу; Гурджиев не сказал об этом ничего, а
я чувствовал себя слишком запуганным, чтобы поднять вопрос об уроках. Даже
хотя не было никакого телефонного звонка накануне Рождества, у меня было
тайное подозрение, что во время одного из периодов, когда я выбегал из
швейцарской, мог быть звонок, и это мучило мою совесть. Даже если не было
телефонного звонка вообще, я знал, что я "провалился" при исполнении
порученной мне обязанности, и я не мог забыть этого долгое время.